Основные даты жизни и творчества ап. григорьева

Аполлон Александрович Григорьев (1822 – 1864) – весьма неоднозначное явление в русской литературе. Поэт и переводчик, в свое время он был известен как талантливый театральный критик. Из-под его пера вышел ряд романсов, популярных и в наши дни.

Ранние годы

Будущий поэт появился на свет в 1822 году в Москве. Он был внебрачным сыном титулярного советника, который влюбился в дочь просто крепостного кучера. Первые месяцы своей жизни мальчик провел в Воспитательном доме. Однако спустя некоторое время его родителям все-таки удалось заключить брак и забрать сына.

Мальчик рос в атмосфере любви. Он получил прекрасное домашнее образование и легко поступил в Московский университет. Здесь он потрудился с Фетом, Соловьевым, Полонским. Совместные увлечения литературой сблизили их.

Окончив в 1942 году юридический факультет, будущий писатель остался работать в родном учебном заведении. Сначала был заведующим библиотекой, а затем секретарем университетского Совета.

Будучи человеком импульсивным, Григорьев однажды резко сорвался и уехал в Петербург. Считается, что толчком к этому стала неудачная влюбленность и желание вырваться из-под опеки родителей.

Первые творческие шаги

Первое свое стихотворение «Доброй ночи!» Григорьев опубликовал еще в 1843 году. Но всерьез посвятить себя писательству он решил лишь два года спустя.

Первый сборник его стихов, на который автор возлагал огромные надежды, не пришелся по вкусу ни зрителям, ни публике. Это невероятно задело Григорьева, однако он все-таки нашел в себе силы признать несовершенство своего творчества. В дальнейшем он предпочел заниматься переводами и преуспел в этом.

Между тем, разгульная жизнь в Петербурге совершенно не способствовала его самосовершенствованию. Поэтому Григорьев принял решение вернуться в Москву. Здесь он женился, начал работать учителем и театральным критиком в журнале «Отечественные записки».

«Москвитянин»

Вокруг журнала «Москвитянин» в начале 50-х годов сформировался кружок молодых авторов и людей самых различных слоев и профессий, во главе которого встал Григорьев. Несмотря на красивые слова о том, что кружок существует для обсуждения и выражения общих идей, по воспоминаниям современников он был лишь прикрытием для беспробудного пьянства.

Между тем, собственное творчество Григорьева читателей не привлекало. А его рассуждения о национальной культуре на фоне пьяных выходок настолько наскучили, что даже друзья, в конце концов, предпочли обходить бывшего товарища стороной.

Достоевский, который считал, что сочинения Григорьева достаточно интересны, даже порекомендовал ему воспользоваться псевдонимом. Это был единственный способ донести их до публики.

В 1856 году «Москвитянин» закрылся.

Дальнейшая жизнь и творчество

После закрытия журнала Григорьев работал в целом ряде других изданий. Постоянное пристанище он нашел во «Времени», редактором которого был его друг Достоевский.

Здесь также существовал определенный круг единомышленников. И они даже приняли Григоровича в свои ряды. Однако вскоре ему стало казаться, что его идеи не находят откликов в их сердцах. Он даже вообразил, что его держат при себе лишь из снисхождения.

Не желая с этим мириться, Григорьев все бросил и переехал в Оренбург. Здесь он с энтузиазмом принялся преподавать в кадетском корпусе, но надолго его не хватило. Писатель решил вернуться в Петербург, где богемная жизнь вновь засосала его в свою воронку.

В следующие годы большую популярность у читателей снискали его заметки о театральных постановках. Критика Григорьева была свежей, меткой и наполненной юмором. Благодаря близкому знакомству с мировой литературой, он разбирал постановки и игру актеров со знанием дела. Зрители чувствовали в нем профессионала и доверяли его суждениям. Пожалуй, впервые Григорьев ощутил себя на коне.

Смерть

К сожалению, продлился его триумф недолго. Организм писателя, сломленный многими годами беспробудного пьянства, все-таки сдался. В сентябре 1864 года Григорьев умер и был похоронен сначала на Митрофаниевском кладбище, а затем его прах перенесли на Волково.

После смерти писателя его друзья собрали многочисленные статьи, написанные им, в один сборник и издали его. Это была своеобразная дань памяти человеку, который так бездарно растратил данный ему талант.

Аполлон Григорьев … Поэт, не признанный при жизни. Единственная книга стихотворений вышла в 1846 году ничтожно малым, даже по тем временам, тиражом в 50 экземпляров. Театральный и литературный критик, создавший оригинальную эстетическую систему, но на статьи которого не принято было ссылаться, – зачем смущать умы читателей какой-то «органической» критикой?

Автор исповедальных, до боли искренних повестей и рассказов, художественных очерков и воспоминаний о детстве, московском быте, литературных нравах. Последний романтик и идеалист 40-х годов. Гамлет из Замоскворечья…


Цыганская венгерка

И над короткой жизнью, изломанной судьбой и трагической любовью, литературными дружбами и враждой, загулами и безденежьем – над всем этим, поверх барьеров, «мятежная дрожь» «Цыганской венгерки», разрывающий душу гитарный стон:

Басан, басан, басана, Басаната, басаната, Ты другому отдана Без возврата, без возврата…

«Цыганская венгерка» – знак жизни, судьбы, поэзии Аполлона Григорьева…

Фатальность и безысходность унижали повседневное существование, рок продолжал преследовать после смерти. Журналы с принципами и парадоксами органической критики покроются архивной пылью. Стихи забудут. Наступит бесстиховое время. До начала нового столетия Россия переживет две революционные ситуации, беспощадный террор «Народной воли», ответную волну политических репрессий, к которым будет приковано внимание всего западного мира, и «хождение в народ» интеллигенции, закончившееся полным провалом «ходоков».

Внимание нового русского читателя привлечет социально-психологическая проза Достоевского и Толстого, язвительная критика Салтыкова-Щедрина и вспыхнувшая с новой силой после смерти императора Николая журнальная война. Но в то же время «Цыганская венгерка» и «О, говори хоть ты со мной…» будут осознаваться как песни народные, безымянные, и порой даже исполнителям было неведомо, что слова, которые так волновали их слушателей, принадлежат Аполлону Григорьеву.


Эпоха

Обозначим ее рубежи: 1825–1855.

Когда на Сенатскую площадь вышли декабристы, Григорьеву было всего лишь три года. Когда Николай I отошел в мир иной, Григорьев был уже весьма заметной фигурой в отечественной словесности.

Юность Аполлона Григорьева, его духовное взросление придется на первые годы николаевского правления. Но «жизнь живет протестом», который в разные эпохи по-разному проявляется. Характер протеста зависит не только от общественных условий, но и от душевного склада личности.

Для Григорьева быть личностью означало быть романтиком, а не отчаянным радикалом. Лермонтов убит на дуэли. Полежаев разжалован в солдаты. Чаадаев записан в сумасшедшие. «Мой друг, Отчизне посвятим…» В 40-е годы начинает свою литературную судьбу Аполлон Григорьев.


Вечный скиталец

Он бежал трижды – из Москвы в Петербург от «нестерпимости семейного догматизма», от болезненной и деспотичной маменьки, державшей его, уже взрослого человека, на привязи, от «родовых вспышек» отца, в общем-то, доброго и благодушного человека. Ему стало несносно жить ребенком в 22 года. Надоело быть Полошенькой – пора было становиться Аполлоном.

Второй раз – из России в Италию, в 1857 году. Не от преследований правительства – преследовали его только кредиторы, а от наконец-то шедшего ему в руки «Москвитянина», от власти, по словам Блока, «побольше власти Белинского». Московский кружок, группировавшийся вокруг журнала, распадался. Погодин был адски скуп и вмешивался в работу «молодой редакции». Григорьев, не веривший в возрождение увядающего журнала, соглашается ехать за границу в качестве домашнего учителя и воспитателя 15-летнего князя Трубецкого.

Третий – из столицы в Оренбург, в 1861 году, с «устюжской» барышней М.Ф.Дубровской. От петербургской жизни – в провинциальную глушь, от выматывающей душу журнальной работы – в кадетский корпус, преподавать. Бежит в надежде на лучшее будущее, но роль спасителя «падшей женщины» ему не по плечу – у барышни оказались собственные представления о хорошей жизни, с григорьевскими явно не совпадавшие. И в Оренбурге счастья он не нашел.

С легкостью необыкновенной съезжал с квартиры на квартиру, менял города, женщин, журналы.

Но во всех своих метаниях не изменял себе.

В 60-х годах в журналах братьев Достоевских «Время» и «Эпоха» начнет печатать воспоминания, которые назовет «Мои литературные и нравственные скитальчества». Литературные и нравственные…

Скитания в жизни оборачивались скитальчеством в литературе, или наоборот – кто знает…

Вечный скиталец страстно и безнадежно любил двух женщин.

До самозабвения – Антонину Корш. До самоуничижения – Леониду Визард. И ту, и другую – без взаимности.

Дочь известного московского врача Корша предпочла добропорядочного Кавелина – в будущем либерального юриста и публициста. Дочь сослуживца по Московскому воспитательному дому выбрала в мужья благопристойного Владыкина – начинающего драматурга и актера.

Антонине готов был отдать «всю жизнь, всю душу, все назначение» – вручить судьбу свою.

Ради Леониды готов был бросить все: загулы, цыган, неприкаянность, бездомность – «из бродяги-бессемейника, кочевника обратиться в почтенного и, может быть (чего не может быть?), в «нравственного мещанина». Но...

Любил Антонину Корш – женился на ее сестре Лидии. Брак был неудачным и вскоре распался.

Боготворил Леониду Визард – второй раз женился на номерной проститутке Марии Дубровской. И этот гражданский брак оказался недолговечным.

Чувством неразделенной трагической любви к Корш пронизаны такие стихи, как «Над тобой мне тайная сила дана…», «К Лавинии», «О, сжалься надо мною», ставшие вехами в его поэтической судьбе.

Визард отечественная поэзия обязана циклом «Борьба», в который вошли, по определению Блока, «такие единственные в своем роде перлы русской лирики», как «О, говори хоть ты со мной, подруга семиструнная…» и «Цыганская венгерка».


Вовсе не поэт

В начале 30-х годов отец покупает дом в Замоскворечье на Малой Полянке, неподалеку от Церкви Спаса в Наливках. В этом доме пройдут детство и юность. Детство – под знаком суеверий и преданий о таинственных животных и кладах, зарытых в лесу, мертвецах и колдунах, пропитавших атмосферу старого деревянного дома. Юность освящена знакомством, а затем и тесной дружбой с Афанасием Фетом , переросшей в родство душ.

Фет познакомился с Григорьевым в университете, вскоре был представлен родителям и по взаимному согласию переехал в стариковский дом, где студентам выделили комнаты на антресолях.

Страсть к стихотворчеству испытывали оба и при встречах передавали друг другу написанные по ночам стихи. Поэзия окрашивала «тоскливую пустоту жизни». Чуткость к ней у Аполлона была развита необыкновенно. Зависти к чужому, большему таланту никогда не испытывал. Стихи друга ревностно собирал и тщательно переписывал в кожаную тетрадь.

Читали много и быстро, и не только по-русски. Юный Аполлон великолепно владел французским и подолгу не расставался с Ламартином и Гюго. У Фета были другие кумиры – Шиллер и Гете. И Григорьев засел за немецкий, убежденный Фетом, что без знания оного серьезное образование невозможно.

Он ведет лихорадочное существование, нервы напряжены до предела, от «самого отчаянного атеизма» он бросается в «крайний аскетизм», неистово молится перед образами. Ищет выхода в масонстве, даже поговаривает о своем вступлении в ложу… и продолжает писать стихи. В «Москвитянине» появляются «Доброй ночи», «О, сжалься надо мной!», «Нет, никогда печальной тайны…»

Решено – он посвятит себя только поэзии. Но если рубить, то все узлы. Замоскворецкий быт опротивел и давно был в тягость. Опека стариков-родителей унижала. Любовные неудачи преследовали его. Однако «неодолимая жажда жизни» овладевает юношей. Он подводит под прошлым черту и объявляет Фету, что уезжает в Петербург и просит «с возможной мягкостью» передать старикам о случившемся.

Он начинает печататься в журналах Северной столицы, а в 1846 году издает книгу «Стихотворения Аполлона Григорьева», состоявшую из двух разделов – «Гимнов» – переводов масонских песен и «Разных стихотворений», напечатанных в хронологическом порядке.

Белинский, замечавший все, что появлялось нового в российской словесности, заметил и стихи никому неведомого автора, но поэта в нем проглядел: «…книжка стихотворений г. Григорьева более опечалила нас, нежели порадовала. Мы прочли ее больше, чем с принуждением, – почти со скукою. Дело в том, что из нее мы окончательно убедились, что он не поэт, вовсе не поэт. В его стихотворениях прорываются проблески поэзии, но поэзии ума, негодования. Видишь в них ум и чувство, но не видишь фантазии, творчества, даже стиха». Но он не был бы все же выдающимся критиком, если бы за стихами Григорьева не увидел личности. И первым отметил то, что впоследствии повторяли все пишущие о Григорьеве: он «почти неизменный герой своих стихотворений».

Стихи Аполлона Григорьева – дневник души поэта, которому неуютно в этом мире. Это история внутренней, готовой сорваться на последней прощальной ноте жизни с ее взлетами и падениями, стремлением к возвышенному идеалу, почти что к вечности и невозможностью обрести этот идеал в действительности. В них было «безумное счастье страданья», что Белинский счел «романтической искаженностью чувства и смысла».

Отношения между любящими в этих стихах – всегда борьба двух личностей, эгоистичных, надломленных, страдающих и не умеющих понять друг друга:

Вы рождены меня терзать – И речью ласково-холодной, И принужденностью свободной, И тем, что трудно вас понять, И тем, что жребий проклинать Я поневоле должен с вами… В это же время поэт создает несколько стихотворений сильного гражданского звучания, о которых наш пессимистически настроенный критик, видимо, не знал. Это «Когда колокола торжественно звучат…», «Нет, не рожден я биться лбом…», «Прощание с Петербургом». Некоторые из них без ведома автора Герцен напечатал в своей бесцензурной «Полярной звезде» в Лондоне. Прощай, холодный и бесстрастный Великолепный град рабов, Казарм, борделей и дворцов, С твоею ночью гнойно-ясной. С твоей холодностью ужасной К ударам палок и кнутов, С твоею подлой царской службой, С твоей чиновнической… Которой славны, например, И Калайдович, и Лакьер, С твоей претензией – с Европой Идти и в уровень стоять… Будь проклят ты!..

«Москвитянин» и Достоевские

В «Кратком послужном списке», составленном Григорьевым за три недели до смерти, он укажет: «В 1847 году… за первый свой честный труд… я был обруган Белинским хуже всякого шарлатана. Я уехал в Москву – и там нес азарт в «Городском листке» – но опять-таки свой азарт – был руган».

Так и поведется: будут всегда ругать за свое, а не за чужое, потому что чужого – нет. В Москве произошло два события: женитьба на Лидии Корш, внесшая некоторую успокоенность в его вечно необустроенную жизнь, и знакомство с Александром Островским, повлиявшее на его дальнейшую литературную судьбу.

Он сближается с «молодой редакцией» журнала «Москвитянин», в которую кроме именитого уже Островского входили Борис Алмазов, Евгений Эдельсон, Тертий Филиппов. К тому времени журнал, придерживавшийся консервативной, не созвучной духу времени проофициальной линии, хирел и терял читателя. Прижимистый издатель Погодин с помощью «молодой редакции» прежде всего желал поправить финансовые дела своего детища. И действительно, благодаря молодым «Москвитянин» ожил. Аполлон Григорьев стал одним из самых активнейших сотрудников журнала. Он пишет критические статьи – одну за одной (за пять лет опубликовал около ста работ), изредка печатает стихи и переводы. Это была вторая молодость поэта, пора «восстановления в душе… обновленной веры в грунт, в почву, в народ».

Но роман с «Москвитяниным» длился недолго. Кружок распался, идейный мир оказался невозможен, бывшие друзья разошлись по разным дорогам. И Григорьеву ничего не оставалось делать, как примкнуть к «почвенникам» братьям Достоевским. Но, несмотря на идейную близость, и здесь произошел срыв. Федор Михайлович хотел видеть в своем новом талантливом сотруднике прежде всего публициста, а Григорьева именно это и не устраивало. «Я критик, а не публицист», – внушал он редактору.


К цыганам

В начале пятидесятых он влюбляется в Леониду Визард. Со стороны Визард взаимности не было, поэтому чувство поэта было трагическим: для романтика отказ оборачивался не жизненной драмой, а крушением всего и вся. И временами ему казалось, что рушится сама вселенная.

От пушкинских «Цыган» тропка пролегла к «Цыганской венгерке», «широкой и хватающей за душу, стонущей, поющей и горько-юмористической», по признанию самого поэта. Он нашел свою щемяще-искреннюю ноту: чувство неразделенной любви поэт возвел в трагизм существования.

За разрывом с Леонидой последовал разрыв с «Москвитяниным» и Островским, подавшим руку «тушинцам» (под «тушинцами» Григорьев подразумевал революционно-демократический круг литераторов). Он вступил в полосу разрывов.


Русская тоска

Все чаще и чаще мучила неопределенная хандра – не аристократический английский сплин, не бюргерский «зензухт», а убийственная русская тоска, от которой ищут забвения в вине или таборе, бегут за границу или кладут голову на плаху.

Он выбрал заграницу и уехал во Флоренцию. Воспитателем юного князя Трубецкого. После все нарастающих конфликтов с матерью своего подопечного занятия с ним прекратил, мигом собрался и вернулся в Россию.

Местом жительства выбрал Оренбург. И там остался верен себе – не подчиняться никакому диктату ни от кого бы то ни было. В кадетском корпусе вышел приказ, чтобы учителя говели вместе с учащимися на четвертой неделе Великого поста. Григорьев прочитал, но вместо того чтобы расписаться, начертал:

Хоть много я грехов имею, В них каюсь, их стыжусь, – По приказанью не говею, По барабану не молюсь.

…В долговое отделение «Тарасовки» его упрятали кредиторы.

Из тюрьмы выкупила генеральша Бибикова, желавшая издать его сочинения. В заточении он составит «Краткий послужной список на память моим старым и новым друзьям». Последние стихи посвятит Леониде Визард.

Русский Гамлет, «растерзанный противоречиями между своим Я и окружающею действительностью». Романтик 40-х годов, отвергнутый другой эпохой. Один из самых личностных поэтов ХIХ века… Аполлон Григорьев.


Геннадий Евграфов 28 (16 по ст.стилю) июля 1822 года родился Аполлон Александрович Григорьев – русский поэт, писатель, переводчик, теоретик славянофильства, один из самых оригинальных литературных и театральных критиков второй половины XIX века, автор известных русских романсов.

При упоминании имени практически забытого ныне Аполлона Григорьева чаще всего просятся на язык известные всем слова «Цыганской венгерки»:

Парадоксально, но незамысловатый текст застольной песни – всё, что осталось в памяти современников и потомков из литературного наследия этого самобытного и когда-то весьма известного автора. Да ещё знакомое всем со школьной скамьи откровение о Пушкине, которого именно Григорьев впервые назвал «наше всё»…


Между тем, во второй половине XIX века, когда жили и творили такие столпы отечественной литературы, как И.С. Тургенев, Л.Н.Толстой, Ф.М.Достоевский, имя Аполлона Григорьева было настолько популярно, что стало нарицательным. Его критические статьи и публикации в «толстых» журналах вызывали острую полемику в литературных кругах того времени, а пьяные дебоши и беспорядочный образ жизни, который вёл литератор, лишь добавляли ему скандальной славы «маргинала» в глазах образованного общества. По воспоминаниям современников, Григорьев был яркой личностью, человеком, фанатически преданным искусству, неутомимым в нравственных и умственных исканиях, но, как это часто бывает с людьми духовно одарёнными, в житейских делах он проявлял крайнюю беспорядочность и беспомощность. Не сумел, подобно многим менее талантливым, но более удачливым собратьям по перу, проложить себе путь к славе, расталкивая локтями злопыхателей и конкурентов; не смог приспособиться, жить, «как все», хоть как-то упорядочив свой бесшабашный образ жизни. По предположению исследователей, некоторые черты реальной биографии Григорьева отразились в «Дворянском гнезде» И. С. Тургенева (семейная история Г.), психологический тип личности и бытовой облик - в образах Мити Карамазова («романтический безудерж» героя романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы»), Феди Протасова («Живой труп» Л. Н. Толстого).

Его современники - рациональные реалисты-западники и чутко прислушивающиеся к стонам «сеятеля и хранителя» славянофилы - пытались ответить на извечный русский вопрос: что делать? Они стремились уловить во всём причинно-следственные связи, логику и смысл, противопоставить западному прогрессу спасительную патриархальность и народность. На этом фоне субъективно-идеалистические, полумистические «провидения» Григорьева казались непонятным, запутанным бредом, а его поиск "нового стиля" и романтические призывы к полной "органической" искренности в искусстве, вызывали откровенные насмешки.

Многие литературоведы признают, что воззрения А. Григорьева, изложенные в его критических статьях, оказали важнейшее влияние на творчество Ф.М. Достоевского, который был хорошо знаком с Аполлоном Александровичем и даже не раз помогал ему в трудные моменты жизни. Его идеи оказали влияние также на религиозную философию Н.Н. Страхова и Н.Я. Данилевского, а поэтика кабацкого разгула и «цыганщины» позднее нашла своё отражение в лирике А.Блока и С.Есенина.

Григорьев, будучи крупным мыслителем национального толка, опередил своё время более чем на половину столетия. При жизни он не был принят, понят и даже услышан большинством своих современников. Его эстетствующий романтизм, кабацкий разгул и постоянное существование «на грани» установленных норм и приличий в искусстве пришлись бы ко двору в эпоху декаданса начала XX века, но прежде должна была смениться либерально-демократическая парадигма мышления. На смену Некрасовым, Толстым, Короленкам должны были прийти Мережковский, Брюсов, Бальмонт, Блок, чтобы А. А. Григорьев занял своё законное место в истории русской критической мысли и признан предтечей новых литературно-философских течений.

Жизнь и творчество

Детство (1822–1838)

О своём происхождении и ранних годах жизни достаточно подробно сообщает сам Григорьев в своих начатых, но неоконченных автобиографических записках.

Дед Григорьева, Иван Григорьевич Григорьев происходил из «обер-офицерских детей». В 1777 году он приехал в «нагольном тулупе» в Москву из глухой провинции «составлять себе фортуну». И уже в начале 1790-х годов Иван Григорьев купил в Москве дом, а к 1803 году за усердный труд на различных чиновничьих должностях был произведен в надворные советники, удостоился получить от Его Императорского Величества табакерку и медаль третьего сорта, а позднее - потомственное дворянство. В Москве родился отец А.А. Григорьева, Александр Иванович (1788-1863) - воспитанник университетского благородного пансиона, «товарищ по воспитанию В.А.Жуковского и братьев Тургеневых».

Рождение самого Аполлона Григорьева сопровождалось драматическими обстоятельствами, которые наложили отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Его отец страстно полюбил дочь крепостного кучера, Татьяну Андрееву. Аполлон родился за год до того, как, преодолев сопротивление родных, молодые обвенчались. С самого рождения над незаконнорожденным мальчиком висела угроза быть зачисленным в крепостные, поэтому перепуганные родители сразу отдали его в Императорский Московский воспитательный дом - старейшее благотворительное заведение, основанное ещё Екатериной Великой. Всех, кто попадал туда, автоматически записывали в мещанство. Мальчик пробыл в приюте недолго: сразу после венчания родителей его вернули домой, но Аполлон так и остался мещанином, пока не получил личного дворянства в 1850 году, по выслуге лет. Клеймо простолюдина и «байстрюка» не давало покоя Григорьеву на протяжении всей его юности.

25 ноября 1823 года у Григорьевых родился второй сын - Николай, умерший меньше чем через месяц, а родившаяся в январе 1827 года дочь Мария прожила лишь тринадцать недель. После смерти дочери Григорьевы переезжают в Замоскворечье («уединенный и странный уголок мира», по признанию А.Григорьева), «вскормившее» и «взлелеевшее» его. Александр Иванович поступил на службу в Московский магистрат, и хотя должность он занимал незначительную, семья жила безбедно. Но, как видно, пережитые потрясения не прошли даром, по крайней мере, для матери. Примерно раз в месяц она впадала в нервическое состояние: «глаза становились мутны и дики, желтые пятна выступали на нежном лице, появлялась на тонких губах зловещая улыбка». Через несколько дней Татьяна Андреевна приходила в себя. Она и сына любила как-то неистово, ласкала и холила, собственноручно расчесывала ему волосы, кутала. Словом, рос Полошенька - так по-домашнему звали Аполлона - настоящим барчуком, горничная Лукерья одевала и обувала его, пока он не стал тринадцатилетним недорослем. До семнадцати лет его одного не выпускали из дома.

С малых лет главной чертой характера Аполлона была чрезмерная чувствительность и впечатлительность. Он жил не рассудком и не здравым смыслом – все свои суждения Григорьев выносил на основании субъективного принятия или отвержения, никогда не опираясь на логику и объективность. Именно эта тотальная субъективность и является причиной непонимания Григорьева и современниками, и потомками.

Родители Аполлона, принадлежавшие к разным социальным слоям, очевидно, не были духовно близкими людьми. Частые ссоры, непонимание в семье, безразличие отца, его ленивые наставления сыну и беспричинные взрывы бешенства; мелочная, придирчивая, неотступная опёка неграмотной матери – вот атмосфера григорьевского дома. Пребывание мальчика рядом с родителями сопровождалось постоянными одёргиваниями, упреками за сделанные и несделанные шалости. Получилось так, что единственный сын «у семи нянек» оказался «без глазу». По мнению самого Григорьева, кроме неплохого домашнего образования и материальной заботы, в духовном плане родители ничего не дали ему, привив к тому же комплекс неполноценности, который подсознательно ощущался Аполлоном всю его недолгую жизнь.

Чувствуя себя лишённым родительского тепла, мальчик инстинктивно стремился к покровительственной поддержке других взрослых. Эту роль выполнили дворовые. При любом удобном случае Аполлон убегал в сарай или на кухню, где мог сидеть бесконечно, слушая истории, наблюдая за работой, и чувствуя, что здесь он может быть самим собой. В детстве его окружали и питали суеверия и предания дворовых. Мальчик долго был под впечатлением рассказов старого деда, дальнего родственника, живущего в мезонине их дома в Замоскворечье, который только и делал, что читал священные книги и рассказывал с полной верой истории о мертвецах и колдунах. Поэтому же Аполлона рано увлёк Гофман. Это фантастическое настроение было самим дорогим во всей его жизни. Он всегда стремился снова и снова испытать «сладко–мирительное, болезненно дразнящее настройство, эту чуткость к фантастическому, эту близость иного странного мира».

В людской барчук слушал не только сказки и песни, но и циничные разговоры с матерщиной, был свидетелем безалаберности и пьянства слуг. Кучер Василий, бывало, так напивался, что Григорьев-отец был вынужден сам править экипажем, да ещё придерживать пьяного, чтоб не свалился с козел. Слуга Иван не уступал кучеру. Нанятый для Полошеньки гувернер-француз долго крепился, да и тот запил и как-то раз свалился с лестницы, пересчитав все ступени. Григорьев-отец прокомментировал этот случай в комично-торжественном тоне: «Снисшел еси в преисподняя земли».

Будущий поэт часто слушал, как отец читал вслух своей неграмотной супруге старинные романы. Так состоялось приобщение Аполлона Григорьева к литературе. Вскоре он уже сам читал прозу и стихи, по-русски и по-французски, пробовал переводить и сочинять. А кроме того, научился играть на фортепьяно, позднее освоил гитару. После нескольких посещений театра с отцом Аполлон на всю жизнь полюбил сцену и стал глубоким ценителем драматического искусства. Несмотря на противоестественное состояние «мещанина во дворянстве», экзальтированность матери и уродливый домашний быт, детство мальчика, по сравнению с его будущей жизнью, прошло безмятежно.

Университет (1838 – 1844)

В августе 1838 года, минуя гимназию, Аполлон Григорьев успешно сдал вступительный экзамен и был принят слушателем на юридический факультет Московского университета. Разумеется, он хотел учиться литературе, но практичный отец настоял, чтобы сын поступал на юридический факультет. Учёба была для Аполлона единственным способом выделиться, избавиться от комплекса неполноценности перед сверстниками. Одни превосходили его талантом, как А.А. Фет или Я.П. Полонский, от чего он приходил в отчаяние. Другие – происхождением. Они обладали «дворянской честью» перед ним, представителем податного сословия, не студентом, а простым слушателем, не имеющим права на офицерский чин.

С другой стороны, Аполлон верил, что, став учёным, он выполнил бы сыновний долг, оправдав надежды родителей. Тем самым, он обрёл бы самостоятельность от их авторитета, в частности, от нравоучений отца, апеллирующего к своему пансионскому образованию. Быть успешным в науке значило для Григорьева быть на пути к счастью и свободе.

Уже на первом курсе он написал исследование на французском языке. Преподаватели даже не поверили, что это самостоятельная работа. Сам попечитель университета граф С.Г. Строганов вызвал Григорьева к себе и лично экзаменовал его. Убедившись в знаниях слушателя, граф заметил: «Вы заставляете слишком много говорить о себе, вам надо стушеваться». Природная одарённость Григорьева проявляется в университете настолько ярко, что это действует подавляюще на остальных студентов, нарушает нормальный ход учебного процесса. Молодой Григорьев подавал очень большие надежды.

В университете завязались близкие отношения с А.А. Фетом, Я.П. Полонским, С.М. Соловьевым и другими незаурядными молодыми людьми, сыгравшими впоследствии заметную роль в русской культуре. Студенты собирались в григорьевском доме на Малой Полянке, где с начала 1839 года квартировал также и А.А. Фет, читали и обсуждали труды немецких философов. Центром кружка Фет в воспоминаниях называл А. Григорьева. Надо сказать, что эти собрания могли плохо кончиться - трагические судьбы философа Чаадаева, поэта Полежаева, петрашевцев и многих других инакомыслящих в николаевскую эпоху были у всех на слуху. Тем более что юноши иногда отвлекались от философии и вместе сочиняли стихи, вовсе небезобидные. Но Бог миловал, собрания григорьевского кружка остались тайной для начальства и III Отделения.


В 1842 году Аполлон Григорьев был приглашен в дом доктора Фёдора Адамовича Корша. Там Аполлон увидел его дочь Антонину Корш и страстно влюбился в неё. Ей было девятнадцать лет, она была очень хороша собой: смуглая брюнетка с голубыми глазами. Антонина получила хорошее домашнее образование, много читала, музицировала. Стихи Григорьева тех лет - откровенный дневник его любви. Он то уверялся во взаимных чувствах Антонины и своей власти над нею («Над тобою мне тайная сила дана...»), даже подозревал в ней тщательно скрываемую страсть («Но доколе страданьем и страстью / Мы объяты безумно равно...»), то вдруг сознавал, что она его не понимает, что он ей чужой. В большой семье Коршей все, кроме возлюбленной, его раздражали, и всё же он каждый вечер приходил в этот дом. Часто становился замкнутым, скованным и сам признавался: «Я с каждым днем глупею и глупею до невыносимости...»

В дом Коршей приходило много молодых людей, подающих надежды. И среди них появился молодой дворянин Константин Кавелин, тоже юрист, в будущем - один из лидеров русского либерализма. Рассудительный и несколько холодный, он держался свободно и естественно, словом, был светским человеком. Аполлон видел, что Антонина отдает предпочтение Кавелину, и его терзания усилились ещё и бешеной ревностью.

В июне 1842 года А.А. Григорьев окончил университет лучшим студентом юридического факультета. Он получил степень кандидата, диплом исключал его из мещанского сословия. Более того, блестящему выпускнику предложили место библиотекаря, и он с декабря 1842 года по август 1843 года заведовал университетской библиотекой, а в августе 1843 года большинством голосов был избран по конкурсу секретарём Совета Московского университета. Но очень скоро выяснилось, что Аполлон Григорьев совершенно не способен ни к научной, ни к методической работе. Говоря попросту, ему было свойственно типичное русское разгильдяйство. На библиотечном поприще он беспечно раздавал книги многочисленным друзьям и своей возлюбленной, разумеется, забывая их регистрировать, так что потом не знал, у кого их искать и как вернуть. На секретарском посту он не вёл протоколов, ненавидел бумажно-бюрократическую работу. К тому же непрактичный поэт уже успел наделать долгов. Словом, увяз, запутался и в личной жизни, и на службе.

В августе 1843 года А. Григорьев дебютировал как поэт в известном московском журнале «Москвитянин». Под псевдонимом А.Трисмегистов было опубликовано его стихотворение «Доброй ночи!». В этот период, как уже было сказано, Григорьев переживает глубокое увлечение Антониной Федоровной Корш, страдает и ревнует её ко всем. Наконец, Кавелин сообщил Григорьеву, что женится на Антонине. «Наш взгляд на семейную жизнь одинаков», - откровенничал счастливый избранник. «А я, - писал тогда же Григорьев, - я знаю, что я бы измучил ее любовью и ревностью...»

Несчастная любовь нашла отражение в лирике Григорьева 1840-х годов, а также в романтических повестях того периода («Комета», «Вы рождены меня терзать», «Две судьбы», «Прости», «Молитва» и др.). В 1843-1845 годах А.Григорьев писал особенно много. Любовной драмой объясняются и темы лирики поэта - роковая страсть, необузданность, стихийность чувств, любовь-борьба, любовь-страдание. Характерно для этого периода стихотворение «Комета», в котором хаос любовных переживаний сравнивается с космическими процессами. Об этих чувствах повествует и первое прозаическое произведение Григорьева в форме дневника «Листки из рукописи скитающегося софиста» (1844, опубликовано в 1917).

Потерпев неудачу в любви и тяготясь мелочной опёкой родителей, душевно опустошенный, отягощенный долгами, в стремлении начать новую жизнь, Григорьев в феврале 1844 года тайно бежал из родительского дома в Петербург, где у него не было ни близких, ни знакомых. С этого отъезда началась скитальческая жизнь Григорьева. Недаром свои автобиографические записки, к сожалению, неоконченные, он назвал «Мои литературные и нравственные скитальчества».

Петербург (1844–1847)

В Петербурге Григорьев работал сначала в Управе благочиния (июнь-декабрь 1844), а потом в департаменте Сената (декабрь 1844-июль 1845) – и отовсюду ушел: всякий строгий распорядок он переносил очень болезненно. Лучше всего ему было или в постели, или в кабаке. Григорьев искал утешения то в масонстве, то в фурьеризме, думал заняться литературной деятельностью, войти в западнический круг «Отечественных записок» и даже пытался сдать экзамен на магистра права. Но вся эта деятельность не могла заглушить ощущения бессмысленности происходящего. Григорьев был подавлен и смущён, его самолюбие оказалось жестоко уязвлено.

В конце концов Григорьев нашел себе приют у В.С. Межевича, редактора театрального журнала «Репертуар и Пантеон». Это был добрый и сострадательный человек. В августе 1845 года он поселил Григорьева у себя, буквально вытащив молодого человека из пьяного угара дешёвых трактиров. С тех пор и до конца 1846 года, Григорьев печатался в театральном журнале. Помимо невыразительных статей о театральной жизни («Об элементах драмы в одном провинциальном театре» –1845, «Роберт-Дьявол», «Гамлет в одном провинциальном театре» - 1846), Аполлон опубликовал в «Репертуаре и Пантеоне» несколько рассказов, выдержанных в традициях Байрона – скорбь и одиночество одаренной личности («Человек будущего», «Мое знакомство с Виталиным», «Один из многих», «Офелия»). В 1846 году он выпустил единственный прижизненный сборник стихов. Вошедшие в него произведения полностью отражали тот хаос, в котором находилась душа поэта. Здесь была и масонская лирика («Гимны»), и социальная сатира («Город»), и революционные настроения («Когда колокола торжественно звучат», «Нет, не рожден я биться лбом»).

Межевич оказался и хорошим психотерапевтом. За долгими беседами вечерами ему удалось убедить молодого человека в том, что тот должен отказаться от прежних идеалов и амбиций, поскольку они абсолютно не отвечают его природе. Ему надо отдаться на волю Божью и ждать, куда вынесет река жизни.

В 1847 году Григорьев вернулся в Москву с твёрдым намерением тихо и скромно прожить свою жизнь. Он устроился учителем законоведения в Александрийском сиротском институте, но вскоре совершил очень странный поступок: явился в дом Коршей и сделал предложение младшей сестре Антонины – Лидии, затем женился на ней. Лидия не могла сравниться с Антониной ни красотой, ни умом, ни начитанностью. Она немножко косила, слегка заикалась, в общем, по словам одного из друзей семьи, была «хуже всех сестер - глупа, с претензиями и заика». Этот брак сделал её несчастной, а Григорьева - ещё несчастнее, чем прежде. Но, видно, поэт необъяснимым образом нуждался в этом новом страдании, словно хотел «клин клином» вышибить из сердца старую боль. Раздоры в молодой семье начались почти сразу. Лидия Фёдоровна не умела вести хозяйство и вообще не была создана для семейной жизни, а муж и подавно. Впоследствии Аполлон Григорьев обвинял жену в пьянстве и разврате, увы, не без оснований. Но ведь и сам он не был примером добродетели: уходил в загулы на месяцы. Однако мужьям такие вольности прощались, а жёнам - нет. Когда появились дети, двое сыновей, Григорьев подозревал, что они «не его». В конце концов, Григорьев оставил семью, иногда присылал деньги, впрочем, не часто, потому что сам вечно был в долгах. Один раз супруги воссоединились и жили вместе несколько лет, но потом опять расстались, уже навсегда. Григорьев вновь попал в полосу разочарований и душевных мук. В это время он создал поэтический цикл «Дневник любви и молитвы» - стихи о безответной любви к прекрасной незнакомке.

«Молодая редакция» «Москвитянина» (1850–1857)

В 1848-1857 годах А.А. Григорьев преподавал законоведение в разных учебных заведениях, не оставляя творчества и сотрудничества с журналами. Он деятельно сотрудничал в «Московском городском листке», благодаря знакомству с А.Д. Галаховым завязал сношения с журналом «Отечественные записки», в котором выступал в качестве театрального и литературного критика.

В конце 1850 года Аполлон волей случая познакомился с молодым А.Н. Островским и его компанией. Это была молодежь кабаков, веселая, бесшабашная, добродушная и задушевная. Это был тот мир, те отношения и тот дух, который прочно ассоциировался с лучшими воспоминаниями детства, с тем временем, что Аполлон провёл среди дворовых людей своего батюшки. Участниками кружка были Б.А. Алмазов, Е.Н. Эдельсон и Т.И. Филиппов. Они почти все принадлежали к мелкому дворянству, которое выслужили их отцы и деды. Их воспитание не приучило их к светской развязности: в «приличном обществе» они были застенчивы и неловки, но в кругу близких становились разговорчивы, остроумны и интересны. «Особая умилительная простота, – вспоминали о кружке А.Н. Островского, – во взаимных отношениях господствовала здесь в полной силе». В этом обществе Григорьев обрел себя и называл, позднее, в письмах эту жизнь жизнью «по душе».

«Тут были, - как писал современник, - и провинциальные актеры, и купцы, и мелкие чиновники с распухшими физиономиями – и весь этот мелкий сброд, купно с литераторами, предавался колоссальному, чудовищному пьянству… Пьянство соединяло всех, пьянством щеголяли и гордились». Сами друзья Островского рассматривали свой образ жизни как сознательное противостояние формальности и холодности отношений аристократического общества. Они прекрасно понимали, что это n’est pas comme il faut – и в этом был весь их пафос, их гражданская позиция. Их амплуа - интеллектуальное хулиганство, то есть, всё, «что называется молодость, любовь, безумие и безобразие». Монологи из Шекспира, Гёте и Шиллера перемежались то нецензурными частушками, то чтением пьес Островского, а потом начинались споры до драки о Пушкине и Гоголе (кто же все-таки первое светило русской литературы?).

«Помнишь две годовщины этого дня одна - когда читалась «Бедность не порок» и ты блевал на верху, и когда читалась «Не так живи, как хочется» и ты блевал внизу в кабинете?..»

Когда дома не сиделось, они прямой дорогой отправлялись в кабак, где «мертвецки пьяные, но чистые сердцем, целовались и пили с фабричными».

Так, сами собой, члены кружка оказались в лагере славянофилов, упрекающих Запад за бездуховность и превозносящих русский национальный характер. Но это было не дворянское славянофильство А.С. Хомякова, И.В. Киреевского и К.С. Аксакова, а разночинное. Старшие славянофилы противопоставили светской культуре крестьянина, проникнутого православием. Григорьев же считал крестьян существами забитыми и ограниченными, а официальное православие - догматическим и излишне строгим.

Попытку донести свои взгляды до широкой публики товарищи предприняли в журнале профессора Московского университета М.П. Погодина «Москвитянин». В 1851 году они образовали в журнале так называемую «молодую редакцию» под эгидой самого Григорьева, занимавшуюся литературой. Старая редакция, возглавляемая М.П. Погодиным, занималась наукой и политикой.

Григорьев стал главным теоретиком «Москвитянина». В завязавшейся борьбе с петербургскими журналами оружие противников чаще всего направлялось именно против него. С первых же номеров Григорьев начинает кампанию против байронического идеала светского поведения. В его представлении люди «хорошего тона» слишком самодовольны, расчетливы и рациональны: личная выгода и унижение ближнего – обычная форма их общения. Их отношения – ложь перед обществом и перед собой. Лжи Григорьев противопоставляет непосредственность, как следование голосу своего сердца (оно ведь не умеет лгать), а самодовольству – демократизм, то есть абсолютную терпимость к людям.

Борьба эта Григорьевым велась на принципиальной почве, но ему обыкновенно отвечали на почве насмешек, как потому, что петербургская критика, в промежуток между Белинским и Чернышевским, не могла выставить людей способных к идейному спору, так и потому, что Григорьев своими преувеличениями и странностями сам давал повод к насмешкам. Особенные глумления вызывали его ни с чем несообразные восторги Островским, который был для него не просто талантливый писатель, а «глашатай правды новой» и которого он комментировал не только статьями, но и стихами, и при том нарочито-плохими. Со своими туманнейшими и запутаннейшими рассуждениями об «органическом» методе и других абстракциях, он до такой степени был не ко двору в эпоху «соблазнительной ясности» задач и стремлений, что уже над ним и смеяться перестали, перестали даже и читать его. Большой поклонник таланта Григорьева Ф.М. Достоевский с негодованием заметивший, что статьи Григорьева прямо не разрезаются, дружески предложил ему подписываться псевдонимом, чтобы таким контрабандным путём привлечь внимание читателей.

За пять лет работы в «Москвитянине» с 1851 по 1856 годы Григорьев написал более 80 статей (среди них «Русская литература в 1851 году», «Современные лирики, романисты и драматурги», 1852; «Русская изящная литература в 1852 году», 1853; «Проспер Мериме», «Искусство и правда», 1854; «О комедиях Островского и их значении в литературе и на сцене», «Замечания об отношении современной критики к искусству», 1855; «О правде и искренности в искусстве», 1856 и др.). Но идеи «молодой редакции» в обществе остались практически незамеченными. К тому же М.П. Погодин был крайне скуп на гонорары. Из-за денег редакция в 1856 году распалась, журнал перестал существовать.

Леонида Визард и «Цыганская венгерка»

24 мая 1850 года А.А. Григорьев назначается учителем законоведения в Московский Воспитательный дом, в то самое богоугодное заведение, куда его поместили родители сразу после рождения. Каким образом Аполлону Александровичу удавалось совмещать свои кабацкие загулы с педагогической деятельностью – загадка для всех его биографов. Тем не менее, среди коллег в Воспитательном доме он пользовался уважением и был радушно принят в семье надзирателя и учителя французского языка Якова Ивановича Визарда. Якову Ивановичу по должности полагалась казенная квартира при Воспитательном доме, куда преподаватели часто приходили. Кроме того, жена Визарда держала частный пансион в наемном доме на Большой Ордынке. Там часто собирались друзья и родственники. Скоро и Аполлон Григорьев стал постоянным гостем на Ордынке. Там он и встретил свою новую любовь - совсем юную Леониду Визард. Полюбил страстно и безрассудно.

К сожалению, не сохранилось портретов Леониды Яковлевны, но её младшая сестра довольно подробно описала её: «Леонида была замечательно изящна, хорошенькая, очень умна, талантлива, превосходная музыкантша. Прекрасные, с синеватым оттенком, как у цыганки, волосы и голубые большие прекрасные глаза...»

Не удивительно, что Григорьев, хоть и был на 15 лет старше, увлекся ею, но удивительно, что он и не старался скрыть своего обожания. Любовь его была так же идеальна, как когда–то любовь к Антонине Корш. Он даже вёл себя схоже. «В её обществе он бывал всегда трезв и изображал из себя умного, несколько разочарованного молодого человека, а в мужской компании являлся в своем настоящем виде – кутящим студентом», - вспоминал один из современников Григорьева.

Ум у Леониды был очень живой, но характер сдержанный и осторожный. Аполлон, конечно, не встретил взаимности. Вряд ли его возлюбленная подозревала, какие чувства она ему внушает, но Григорьев постоянно терзался. Он понимал, что из-за семейного положения не имеет никаких шансов, и, тем не менее, не мог задушить эту горькую любовь. И тут, как 10 лет назад, вновь явился соперник - офицер в отставке, дворянин, пензенский помещик Михаил Владыкин. Театральный завсегдатай и драматург-любитель, он проводил зиму в Москве, здесь и познакомился с Леонидой Яковлевной. Молодые люди полюбили друг друга, и вскоре состоялась помолвка. Аполлон Григорьев бешено ревновал, долго не мог поверить, что всё кончено. А когда поверил, с головой ушёл в работу. Поэт собрал новые стихотворения, присоединил к ним несколько изменённые стихи «коршевского» периода и составил большой цикл из 18 стихотворений под названием «Борьба». Кульминацией «Борьбы» стали всем известные стихотворения «О, говори хоть ты со мной...» и «Цыганская венгерка», которые А.А.Блок назвал «перлами русской лирики».

Когда Григорьев прочитал «Цыганскую венгерку» своему другу, композитору Ивану Васильеву, тот сразу проникся чувствами поэта. Он обработал мелодию, сочинил знаменитые гитарные вариации. Так григорьевская «венгерка» стала песней. Очень скоро её начали исполнять цыганские хоры. Во вторую часть песни вошли строфы из стихотворения «О, говори хоть ты со мной...» Кто-то досочинил припев «Эх, раз, ещё раз!..», которого не было в стихах Григорьева. На основе григорьевской «венгерки» возник цыганский танец, который мы называем попросту «Цыганочкой». И в XX веке было создано немало вариантов этой песни, самые знаменитые – «Две гитары» Шарля Азнавура и «Моя цыганская» Владимира Высоцкого:

Григорьев прославился при жизни не только «Цыганской венгеркой». Его статья «О комедиях Островского и их значении в литературе и на сцене» впервые заявила современникам о рождении национального русского театра. Другая знаменитая его статья «Взгляд на русскую литературу после смерти Пушкина» впервые определила значение национального гения не только в прошедшем времени, но и в настоящем и в будущем. Как поэт Григорьев стоит в литературе того периода наравне со своими друзьями Полонским, Огаревым и Фетом. Его лирический цикл «Борьба» сравним с творениями Тютчева, а в художественном плане намного превосходит лирику Некрасова:

Итак, Григорьев потерпел очередное фиаско в любви. Леонида Яковлевна Владыкина-Визард впоследствии получила в Швейцарии степень доктора медицины и была одной из первых женщин-врачей в России. Законную супругу Григорьева Лидию Фёдоровну поддерживала семья Коршей, учёбу сыновей оплачивал Константин Кавелин, тот самый счастливый соперник... Сама Лидия Фёдоровна вынуждена была пойти в гувернантки. И как-то раз, на беду, в подпитии она заснула с зажженной папиросой и не проснулась. Сердце поэта так и не согрелось ответной любовью…

Последние годы (1857-1864)

Закрытие «Москвитянина» было тяжелой травмой для Григорьева. Не найдя достойного занятия на родине, в июле 1857 года он уехал во Флоренцию, устроившись учителем малолетнего графа И.Ю. Трубецкого.

Поездка через Европу произвела на литератора колоссальное впечатление. Сам Григорьев писал:

«Я истерически хохотал над пошлостью Берлина и немцев вообще, над их аффектированной наивностью и наивной аффектацией, честной глупостью и глупой честностью; плакал на Пражском мосту в виду Пражского Кремля, плевал на Вену и австрийцев, понося их разными позорными ругательствами и на всяком шаге из какого–то глупого удальства подвергая себя опасностям быть слышимым их шпионами; одурел (буквально одурел) в Венеции, два дня в которой до сих пор кажутся мне каким–то волшебным фантастическим сном…»

Впервые в жизни этот человек получил возможность посмотреть на европейское искусство вживую, а не на черно-белых литографиях в альбомах и журналах. Григорьев был потрясён. Он разве что не жил во флорентийских галереях – Уффицци и Питти.

Однако через год у поэта случился новый приступ депрессии. Он мучался тоской, разочарованием, одиночеством. «Расстройство нервов, – рассказывал он о зимнем карнавале во Флоренции (1858), – дошло у меня до того, что я готов был плакать. Когда на площади Санта Кроче показались два–три экипажа с масками, да пробежала с неистовым криком толпа мальчишек за каким–то арлекином, когда потом целые улицы покрылись масками и экипажами до самого Собора – мне все это показалось каким–то мизерным и вовсе не поэтическим. У меня рисовалась наша Масленица – наш добрый, умный и широкий народ с загулами, запоями, колоссальным распутством… Во всем этом ужасном безобразии даровитого и могучего, свежего племени – гораздо больше живого и увлекающего, чем в последних судорогах отжившей жизни (Запада). Мне представлялись летние монастырские праздники моей великой, поэтической и вместе простодушной Москвы, ее крестные ходы и все, чему я отдавался всегда со всем увлечением моего мужицкого сердца. Я углубился в те улицы, где никого не было, и долго ходил со своими сокровищами, со своими воспоминаниями. Когда я воротился в свою одинокую, холодную, мраморную комнату, когда я почувствовал свое ужасное одиночество – я рыдал целый час, как женщина, до истерики».

В Европе Аполлон снова начал пить. Как-то в Париже он уж совсем неприлично напился на званом обеде, чего княгиня Трубецкая простить не смогла и дала ему расчёт. Григорьев ушел в долгий запой. Встретивший его в Париже Я. Полонский рассказывал, будто Григорьев говорил ему, что хочет напиться «до адской девы». В начале октября Аполлон без денег и без теплой одежды приехал в Берлин. Продав последнее – ящик с книгами и гравюрами, собранными в Италии, он ещё некоторое время мыкается в столице Пруссии. «Каинскую тоску одиночества, – вспоминал он, – я испытывал. Чтобы заглушить её, я жёг коньяк и пил до утра, пил один и не мог напиться!» И только в конце октября 1858 года, благодаря помощи графа Г.А. Кушелева-Безбородко, издателя журнала «Русского слово», неудавшийся воспитатель смог вернуться на родину.

Граф предложил Григорьеву сотрудничество, и весь 1859 год критик писал в «Русском слове», пытаясь передать публике сокровенные мысли и образы, обретённые им во время пребывания за границей. Всего было написано 22 статьи (главные из них «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина», «Тургенев и его деятельность, по поводу романа «Дворянское гнездо», «Несколько слов о законах и терминах органической критики»). Речь, конечно, во всех из них шла о Красоте – таинственной силе, способной перевернуть мир. Но в то время, когда готовилась отмена крепостного права, обществу не было никакого дела до рассуждений об эстетике. Статьи Григорьева сильно правили ничего не смыслившие в литературе и искусстве редакторы, и он ушел из журнала. В 1860-х годах Григорьев писал в разных изданиях, и даже редактировал никому не нужный «Драматический сборник».

В начале 1859 года Аполлон Григорьев сближается с М.Ф. Дубровской, по его собственным словам, «жрицей любви», взятой им из притона. Позднее она стала его гражданской женой, но счастья в жизни Григорьев так и не нашёл. Женщина с искалеченной душой и мужчина с израненным сердцем - почему они сошлись, кто знает? Скитания и финансовые проблемы продолжались. В своей жизни Григорьев словно испытывал все ипостаси человеческой личности: был мистиком и атеистом, масоном и славянофилом, добрым товарищем и непримиримым врагом-полемистом, нравственным человеком и запойным пьяницей. Все эти крайности в конце концов сломили его. В январе 1861 года в Петербурге он провёл почти месяц в долговой тюрьме. Выйдя из неё, Григорьев принимает эпизодическое участие в журнале А.П. Милюкова «Светоч», но уже в конце марта бросает эту работу и предпринимает последнюю попытку переменить жизнь. Он выспрашивает себе место учителя русского языка и словесности в Оренбургском кадетском корпусе. В Оренбург А.А. Григорьев приехал 9 июня 1861 года вместе с М.Ф. Дубровской, с увлечением взялся за дело, но быстро остыл, и на новом месте не задержался. Эта поездка лишь усугубила тяжелое душевное состояние поэта, тем более что произошел очередной разрыв с женой - М.Ф. Дубровской. Григорьев так безалаберно вёл свои финансовые дела, что в доме порой нечего было есть, не было дров и других необходимых вещей. Когда у супругов родился ребёнок, в комнате стоял холод, у матери пропало молоко. Младенец умер.Отцу пришлось пережить, как он говорил потом, "некрасовскую ночь" (вспомним сюжет стихотворения "Еду ли ночью по улице тёмной...")

«Странствия», «скитальчества» - ключевые понятия в судьбе и творчестве Аполлона Григорьева. Какая-то роковая неприкаянность была его вечной спутницей. В Москве, в Петербурге, в Италии, в Сибири - он нигде не укоренился, кочевал по съемным квартирам, убегая от бед и кредиторов. Но они настигали его. Григорьев то сорил деньгами, словно ухарь-купец, то сидел в долговой яме. Порою пил, и пил изрядно. И сам того не скрывал:

Григорьев и Достоевский

С января 1861 года Григорьев начал работать в журнале братьев Достоевских «Время». Участники издания называли себя почвенниками – представителями разночинного консерватизма.

Они критиковали рационалистическую философию, выступали против западнического либерализма и левого разночинного радикализма, ратовали за самобытный исторический путь России, считали, что начинать общественные преобразования можно только тогда, когда дворянство, воспитанное по западным меркам, сможет понять и принять картину мира простого народа. Почвенники полностью отвергали всякие насильственные методы обеспечения прогресса и бились за христианские идеалы.

В редакции «Времени» Григорьев нашел людей, которые, не отмахнулись от него, как от умствующего пьяницы и неудачника. Михаил и Фёдор Достоевские приняли его, как равного, и дали писать так, как писалось. Основные критические статьи, опубликованные в журнале: «Западничество в русской литературе», «Явления современной литературы, пропущенные критикой», «Белинский и отрицательный взгляд в литературе» - были замечены и вызвали бурные дискуссии в образованной среде. Аполлон Григорьев, пусть ненадолго, стал генератором идей и душой журнала. Именно он заронил в душу Фёдора Михайловича две определяющие идеи – о том, что «красота спасет мир», и о том, что ни западники, ни славянофилы не смогли понять сущность русского народа. Народ не туп («западники»), но и не свят («славянофилы» и «толстовцы»), его не надо вести силой по дороге западного прогресса, но и не надо умиляться его патриархальным пережиткам.

Русский народ двуедин («всепримиряющ» у Достоевского) – он может принять западную культуру без отречения от собственной – это было твердым убеждением Аполлона Григорьева, убеждением, подтверждённым личным опытом. И был ещё человек, подтверждающий в глазах Григорьева правильность этой мысли – это Пушкин. В нем было всё лучшее от Запада и всё лучшее от России. Именно поэтому «Пушкин – наше все». И об этом скажет Достоевский в своей знаменитой «Пушкинской речи» в 1880 году.

После запрещения журнала «Время», Григорьев, по поручению издателя Ф.Т. Стелловского, редактирует еженедельный журнал «Якорь». Он редактировал газету и писал театральные рецензии, неожиданно имевшие большой успех, благодаря тому одушевлению, которое Григорьев внёс в репортёрскую рутину и сушь театральных заметок. Игру актёров он разбирал с такою же тщательностью и с таким же страстным пафосом, с каким относился к явлениям остальных искусств. При этом он, кроме тонкого вкуса, проявлял большое знакомство с немецкими и французскими теоретиками сценического искусства.

С января 1864 года Аполлон Григорьев вновь сотрудничает с братьями Достоевскими - в их новом журнале «Эпоха». Но везде Григорьев трудится с перерывами, избегая оказаться в какой-нибудь литературной партии, стремясь служить только искусству как «первейшему органу выражения мысли». Для Григорьева-критика и Григорьева-поэта характерен глубокий идеалистический романтизм и полное отсутствие желания отстаивать идею, которую уже подхватила и понесла «толпа». Идея, которая превращается в теорию или учение - есть нечто невыносимое для подлинного романтика.

И его разрыв с Достоевскими случился именно на этой почве: Михаил и Фёдор Михайловичи на страницах журнала пытались бороться, противопоставлять, проповедовать, создавать учение. Григорьев же был лишь генератором идей, обоснование которых порой бросал на полуслове – потому что наскучило…

Финал

К сожалению, главной бытовой проблемой Аполлона Григорьева всю жизнь была его безудержная любовь к мотовству и цыганским песнопениям при хроническом отсутствии денег. Всё его состояние давно было растрачено, литературная деятельность и фрагментарная служба (то там, то здесь) не приносили дохода. Как и подобает истинному поэту, Григорьев прозорливо предчувствовал свою судьбу, делая в дневнике соответствующие записи: «Дела мои по службе идут плохо - и странно! Чем хуже делается, тем больше предаюсь я безумной беспечности... Долги мои растут страшно и безнадежно». Другая запись гласила: «Долги растут, растут и растут... На все это я смотрю с беспечностью фаталиста». Знавшие его люди отмечали, что в последние годы Григорьев стал каким-то потерянным и равнодушным: это был надломленный человек, всегда находящийся под воздействием алкоголя. Правда, в конце жизни он начал писать интереснейшие воспоминания, но успел рассказать только о детстве.

В июне 1864 года в Санкт-Петербурге Аполлон Григорьев во второй раз на месяц угодил в долговую тюрьму. В письме на волю он жаловался, что не может работать: «Не говорю уже о непереносной пище и недостатках в табаке и чае - задолжавши кругом, можно ли что-либо думать?..» В конце августа история повторилась вновь. 21 сентября его выкупила на свободу богатая генеральская жена А.И. Бибикова, бесталанная писательница, которой Григорьев обещал отредактировать какие-то её сочинения. Окончательно опустошённый душевными терзаниями, Аполлон Григорьев прожил на свободе всего четыре дня. 25 сентября (7 октября) 1864 года, в возрасте сорока двух лет, он умер от апоплексического удара (так тогда именовали инсульт). Смерть наступила мгновенно, в одночасье, он умер буквально с гитарой в руках, не успев взять очередного аккорда.

Аполлона Григорьева похоронили 28 сентября на Митрофаньевском кладбище Санкт-Петербурга. На проводах были Ф.М.Достоевский, Н.Н.Страхов, ещё несколько знакомых литераторов и артистов. И большая группа странных незнакомцев в обносках - соседи Григорьева по долговой тюрьме. 23 августа 1934 года, когда создавали мемориальное кладбище, прах Аполлона Григорьева перенесли на Литераторские мостки Волковского кладбища.

Память

Посмертная память об Аполлоне Григорьеве XIX веке закреплялась очень слабо.

Вдова Григорьева М.Ф.Дубровская некоторое время пыталась спекулировать его именем, выпрашивая деньги у Н.Страхова и Ф.М.Достоевского. Судьбы сыновей от первого брака, которых сам Аполлон Александрович своими не считал, также сложились трагически: старший Пётр спился и умер в довольно раннем возрасте, младший Александр, благодаря участию К.Д. Кавелина (мужа тётки), окончил гимназию, служил в Министерстве финансов, занимался литературной деятельностью. Но славы ему это занятие не принесло: природа в полной мере «отдохнула» на детях Григорьева. Уровень сочинений Александра был более чем третьестепенный. В конце концов он сошёл с ума и скончался в больнице в 1898 году, не дожив до своего пятидесятилетия.

Из многочисленных друзей Аполлона Григорьева только Н.Н.Страхов написал краткие очерки-комментарии к публикуемым письмам друга. Ни один из университетских приятелей, а также членов «молодой редакции» «Москвитянина» не оставил мемуаров. Особенно досадно, что ничего не написал о Григорьеве А.Н. Островский. Он лишь сетовал в частной беседе (запись М.И. Семевского от 17 ноября 1879 года), что так мало освещён в печати облик его товарища: «Что у нас путного сказано об Аполлоне Григорьеве? А этот человек был весьма замечательный. Если кто знал его превосходно и мог бы о нем сказать вполне верное слово, то это именно я. Прочтите, например, Страхова. Ну что он написал об Аполлоне Григорьеве? Ни малейшего понимания чутья этого человека».

Увы! Даже после таких заявлений великий драматург не дал себе труда закрепить на бумаге «верного слова» о своём друге и современнике.

Страхов знал Григорьева, конечно, не так хорошо, как Островский, но он первым опубликовал письма друга, оставил воспоминания, а главное, - приступил к изданию 4-х томного собрания сочинений. Личных средств ему хватило лишь на издание первого тома (С.-Пб., 1876). Страхов надеялся, что выручка от продажи книги позволит продолжить печатание, но время было беспамятное, тревожное. В эпоху народовольческого террора и господства в литературе радикально-революционных идей было не до Аполлона Григорьева. Страхову пришлось расстаться с надеждой завершить издание. Впоследствии он отдал все свои материалы какому-то крупному издателю (возможно, А.С. Суворину), который потом якобы потерял их, а внуку писателя - В.А. Григорьеву, пожелавшему продолжить издание, заявил, что вообще никаких материалов не получал. Возможно, он лукавил, надеясь, попридержав подготовленные тома, издать их после 1914 года (по тогдашним правилам наследники имели право 50 посмертных лет получать гонорары за издание трудов своего покойного родственника, а потом лишались этого права).

Полузабытое имя Григорьева возродил лишь XX век. 50-летие со дня его кончины было отмечено обилием биографических и литературоведческих статей. В 1915- 1916 годах В.Ф. Саводник издал 14 книг «Собрания сочинений Аполлона Григорьева». Это были, конечно, не толстые книги, а фактически брошюры, в каждой - по одной статье или циклу статей Григорьева. Редакция «Универсальной библиотеки» массовым тиражом издавала повести и воспоминания (тоже в 1915-1916 годах). Александр Блок, много лет занимавшийся творчеством Аполлона Григорьева не только как любящий его поэт, но и как первоклассный литературовед, издал в 1916 году том «Стихотворений» (почти полное их собрание).

В революционный 1917 год В.Н. Княжнин выпустил замечательную книгу «Аполлон Александрович Григорьев. Материалы для биографии», где впервые опубликовал - по тогдашним возможностям - все известные составителю письма писателя. Тогда же B.C. Спиридонов начал подготовку фундаментального «Собрания сочинений и писем» А. А. Григорьева в 12 (!) томах. Но, как и Страхову, ему удалось издать в 1918 году лишь первый том: условия Гражданской войны и последующей разрухи никак не способствовали продолжению. Укрепившаяся советская власть тоже не жаловала идеалиста и консерватора. Каким-то чудом эсер и культуролог Р.В. Иванов-Разумник, в небольшом интервале между арестами, подготовил и издал в 1930 году том «Воспоминаний» - самого Аполлона Григорьева и о нём.

В Малой серии «Библиотеки поэта» дважды, в 1937-м и 1966 году, были изданы избранные поэтические произведения Григорьева. В хрущевскую оттепель П.П. Громов и Б.О. Костелянец издали «Избранные произведения» в Большой серии (1959) - это почти полное собрание стихотворных текстов литератора.

Значительно труднее обстояло дело с прозой и критикой. Исследователю творчества А.Григорьева филологу Б.Ф.Егорову потребовалось около 10 лет мучительного «пробивания» в издательстве «Художественная литература» тома «Литературная критика», который все-таки вышел в 1967 году. Затем были изданы «Воспоминания» в академической серии «Литературные памятники» (1980), сборник «Эстетика и критика» в серии «История эстетики в памятниках и документах» (1980), «Театральная критика» (1985). В эпоху «перестройки» стали активно переиздаваться стихотворения, поэмы, критические работы А.Григорьева; в рубрике «ЖЗЛ» вышла книга специалиста по XIX веку В.Ф.Егорова, полностью посвящённая биографии Аполлона Александровича.

Сегодня великое историко-литературное значение творчества А. Григорьева единогласно признаётся и российскими, и зарубежными литературоведами и историками. Активно изучаются, читаются, цитируются его письма и литературно-критические статьи, участились диссертации о нём, было несколько популярных телепередач о жизни и творчестве, группа московских критиков учредила недавно литературную премию имени Аполлона Григорьева.

И это справедливо. Исследователи и историки литературы вынуждены признать, что мы, люди начала XXI века, смотрим на русскую классическую литературу XIX столетия его глазами! И наше восприятие этой всё более удаляющейся эпохи по-прежнему эволюционирует в направлении к Аполлону Григорьеву. Современная литературная критика, несмотря на все её успехи и неудачи, ещё только пытается дорасти до того уровня, который задал в своих произведениях человек, умерший полтора столетия назад.


Один из выдающихся русских критиков. Род. в 1822 г. в Москве, где отец его был секретарем городского магистрата. Получив хорошее домашнее воспитание, он окончил Московский университет первым кандидатом юридического факультета и тотчас же получил место секретаря университетского правления. Не такова, однако, была натура Г., чтобы прочно осесть где бы то ни было. Потерпев неудачу в любви, он внезапно уехал в Петербург, пробовал устроиться и в Управе Благочиния, и в Сенате, но по вполне артистическому отношению к службе быстро терял ее. Около 1845 г. он завязывает сношения с "Отеч. зап.", где помещает несколько стихотворений, и с "Репертуаром и Пантеоном". В последнем журнале он написал ряд мало чем замечательных статей во всевозможных литературных родах: стихи, критические статьи, театральные отчеты, переводы и т. д. В 1846 году Г. издал отдельною книжкою свои стихотворения, встреченные критикою не более как снисходительно. Впоследствии Г. не много уже писал оригинальных стихов, но много переводил: из Шекспира ("Сон в летнюю ночь", "Венециан. купца", "Ромео и Джульету") из Байрона ("Паризину", отрывки из "Чайльд-Гарольда" и др.), Мольера, Делавиня. Образ жизни Г. за все время пребывания в Петербурге был самый бурный, и злосчастная русская "слабость", привитая студенческим разгулом, все более и более его захватывала. В 1847 г. он переселяется обратно в Москву, становится учителем законоведения в 1-й моск. гимназии, деятельно сотрудничает в "Моск. город. листке" и пробует остепениться. Женитьба на Л. Ф. Корш, сестре известных литераторов, ненадолго сделала его человеком правильного образа жизни. В 1850 г. Г. устраивается в "Москвитянине" и становится во главе замечательного кружка, известного под именем "молодой редакции Москвитянина". Без всяких усилий со стороны представителей "старой редакции" - Погодина и Шевырева - как-то сам собою вокруг их журнала собрался, по выражению Г., "молодой, смелый, пьяный, но честный и блестящий дарованиями" дружеский кружок, в состав которого входили: Островский, Писемский, Алмазов, А. Потехин, Печерский-Мельников, Эдельсон, Мей, Ник. Берг, Горбунов и др. Никто из них не был славянофилом правоверного толка, но всех их "Москвитянин" привлекал тем, что здесь они могли свободно обосновывать свое общественно-политическое миросозерцание на фундаменте русской действительности. Г. был главным теоретиком кружка и знаменосцем его. В завязавшейся борьбе с петербургскими журналами оружие противников всего чаще направлялось именно против него. Борьба эта Г. велась на принципиальной почве, но ему обыкновенно отвечали на почве насмешек - как потому, что петербургская критика в промежуток между Белинским и Чернышевским не могла выставить людей способных к идейному спору, так и потому, что Г. своими преувеличениями и странностями сам давал повод к насмешкам. Особенные глумления вызывали его ни с чем не сообразные восторги Островским, который был для него не простой талантливый писатель, а "глашатай правды новой", и которого он комментировал не только статьями, но и стихами и притом очень плохими - напр., "элегией-одой-сатирой" "Искусство и правда" (1854), вызванною представлением комедии "Бедность не порок". Любим Торцов не на шутку провозглашался здесь представителем "pycской чистой души" и ставился в укор "Европе старой" и "Америке беззубо-молодой, собачьей старостью больной". Десять лет спустя сам Г. с ужасом вспоминал о своей выходке и единственное ей оправдание находил в "искренности чувства". Такого рода бестактные и крайне вредные для престижа идей, им защищаемых, выходки Г. были одним из характерных явлений всей его литературной деятельности и одною из причин малой его популярности. И чем больше писал Г., тем больше росла его непопулярность. В 60-х годах она достигла своего апогея. Со своими туманнейшими и запутаннейшими рассуждениями об "органическом" методе и разных других абстракциях, он до такой степени был не ко двору в эпоху "соблазнительной ясности" задач и стремлений, что уже над ним и смеяться перестали, перестали даже и читать его. Большой поклонник таланта Г. и редактор "Времени" Достоевский, с негодованием заметивший, что статьи Г. прямо не разрезаются, дружески предложил ему раз подписаться псевдонимом и хоть таким контрабандным путем привлечь внимание к своим статьям.

В "Москвитянине" Г. писал до его прекращения в 1856 г., после чего работал в "Русской беседе", "Библиотеке для чтения", первоначальном "Русском слове", где был некоторое время одним из трех редакторов, в "Русском мире", "Светоче, "Сыне Отеч." Старчевского, "Русск. вестнике" Каткова - но устроиться прочно ему нигде не удавалось. В 1861 г. возникло "Время" братьев Достоевских, и Г. как будто опять вошел в прочную литературную пристань. Как и в "Москвитянине", здесь группировался целый кружок писателей "почвенников" - Страхов, Аверкиев, Достоевские и др., - связанных между собою как общностью симпатий и антипатий, так и личною дружбою. К Г. они все относились с искренним уважением. Скоро, однако, ему почуялось и в этой среде какое-то холодное отношение к его мистическим вещаниям, и он в том же году уехал в Оренбург учителем русск. языка и словесности в кадетском корпусе. Не без увлечения взялся Г. за дело, но весьма быстро остыл и через год вернулся в Петербург и снова зажил беспорядочною жизнью литературной богемы, до сидения в долговой тюрьме включительно. В 1863 г. "Время" было запрещено. Г. перекочевал в еженедельный "Якорь". Он редактировал газету и писал театральные рецензии, неожиданно имевшие большой успех благодаря необыкновенному одушевлению, которое Г. внес в репортерскую рутину и сушь театральных отметок. Игру актеров он разбирал с такою же тщательностью и с таким же страстным пафосом, с каким относился к явлениям остальных искусств. При этом он, кроме тонкого вкуса, проявлял и большое знакомство с немецкими и французскими теоретиками сценического искусства.

В 1864 г. "Время" воскресло в форме "Эпохи". Г. опять берется за амплуа "первого критика", но уже не надолго. Запой, перешедший прямо в физический, мучительный недуг, надломил могучий организм Г.: 25 сентября 1864 г. он умер и похоронен на Митрофаниевском кладбище рядом с такой же жертвой вина - поэтом Меем. Разбросанные по разным и большею частью малочитаемым журналам статьи Г. были в 1876 г. собраны Н. Н. Страховым в один том. В случае успеха издания предполагалось выпустить дальнейшие томы, но намерение это до сих пор не осуществлено. Непопулярность Г. в большой публике, таким образом, продолжается. Но в тесном круге людей, специально интересующихся литературою, значение Г. значительно возросло в сравнении с его загнанностью при жизни.

Дать сколько-нибудь точную формулировку критических взглядов Г. - нелегко по многим причинам. Ясность никогда не входила в состав критического таланта Г.; крайняя запутанность и темнота изложения недаром отпугивали публику от статей его. Определенному представлению об основных чертах мировоззрения Г. мешает и полная недисциплинированность мысли в его статьях. С тою же безалаберностью, с которою он прожигал физические силы, он растрачивал свое умственное богатство, не давая себе труда составить точный план статьи и не имея силы воздержаться от соблазна поговорить тотчас же о вопросах, попутно встречающихся. Благодаря тому, что значительнейшая часть его статей помещена в "Москвитянине", "Времени" и "Эпохе", где во главе дела стояли либо он сам, либо его приятели, эти статьи просто поражают своею нестройностью и небрежностью. Он сам отлично сознавал лирический беспорядок своих писаний, сам их раз охарактеризовал как "статьи халатные, писанные нараспашку", но это ему нравилось как гарантия полной их "искренности". За всю свою литературную жизнь он не собрался сколько-нибудь определенно выяснить свое мировоззрение. Оно было настолько неясно даже ближайшим его друзьям и почитателям, что последняя статья его - "Парадоксы органической критики" (1864) - по обыкновению неконченная и трактующая о тысяче вещей, кроме главного предмета, - является ответом на приглашение Достоевского изложить, наконец, критическое profession de foi свое.

Сам Г. всего чаще и охотнее называл свою критику "органическою" в отличие как от лагеря "теоретиков" - Чернышевского, Добролюбова, Писарева, так и от критики "эстетической", защищающей принцип "искусства для искусства", и от критики "исторической", под которой он подразумевал Белинского. Белинского Г. ставил необыкновенно высоко. Он его называл "бессмертным борцом идей" "с великим и могущественным духом", с "натурой по истине гениальной". Но Белинский видел в искусстве только отражение жизни и самое понятие о жизни у него было слишком непосредственно и "голо логично". По Г., "жизнь есть нечто таинственное и неисчерпаемое, бездна, поглощающая всякий конечный разум, необъятная ширь, в которой нередко исчезает, как волна в океане, логический вывод какой бы то ни было умной головы - нечто даже ироническое и вместе с тем полное любви, производящее из себя миры за мирами"... Сообразно с этим "органический взгляд признает за свою исходную точку творческие, непосредственные, природные, жизненные силы. Иными словами: не один ум с его логическими требованиями и порождаемыми ими теориями, а ум плюс жизнь и ее органические проявления". Однако, "змеиное положение: что есть - то разумно" Г. решительно осуждал. Мистическое преклонение славянофилов пред русским народным духом он признавал "узким" и только Хомякова ставил очень высоко, и то потому, что он "один из славянофилов жажду идеала совмещал удивительнейшим образом с верою в безграничность жизни и потому не успокаивался на идеальчиках" Конст. Аксакова и др. В книге Викт. Гюго о Шекспире Г. видел одно из самых цельных формулирований "органической" теории, последователями которой он считал также Ренана, Эмерсона и Карлейля. А "исходная, громадная руда" органической теории, по Григорьеву, - "соч. Шеллинга во всех фазисах его развития". Г. с гордостью называл себя учеником этого "великого учителя". Из преклонения перед органической силой жизни в ее разнообразных проявлениях вытекает убеждение Г., что абстрактная, голая истина в чистом своем виде недоступна нам, что мы можем усвоивать только истину цветную , выражением которой может быть только национальное искусство. Пушкин велик отнюдь не одним размером своего художественного таланта: он велик потому, что претворил в себе целый ряд иноземных влияний в нечто вполне самостоятельное. В Пушкине в первый раз обособилась и ясно обозначилась "наша русская физиономия, истинная мера всех наших общественных, нравственных и художественных сочувствий, полный очерк типа русской души". С особенною любовью останавливался поэтому Г. на личности Белкина, совсем почти не комментированной Белинским, на "Капитанской дочке" и "Дубровском". С такою же любовью останавливался он на Максиме Максимыче из "Героя нашего времени" и с особенною ненавистью - на Печорине как одном из тех "хищных" типов, которые совершенно чужды русскому духу.

Искусство по самому существу своему не только национально - оно даже местно. Всякий талантливый писатель есть неизбежно "голос известной почвы, местности, имеющей право на свое гражданство, на свой отзыв и голос в общенародной жизни, как тип, как цвет, как отлив, оттенок". Сводя таким образом искусство к почти бессознательному творчеству, Г. не любил даже употреблять слово: влияние, как нечто чересчур абстрактное и мало стихийное, а вводил новый термин "веяние". Вместе с Тютчевым Г. восклицал, что природа "не слепок, не бездушный лик", что прямо и непосредственно

В ней есть душа, в ней есть свобода,

В ней есть любовь, в ней есть язык.

Таланты истинные охватываются этими органическими "веяниями" и созвучно вторят им в своих произведениях. Но раз истинно талантливый писатель есть стихийный отзвук органических сил, он должен непременно отразить какую-нибудь неизвестную еще сторону национально-органической жизни данного народа, он должен сказать "новое слово". Каждого писателя поэтому Г. рассматривал прежде всего по отношению к тому, сказал ли он "новое слово". Самое могущественное "новое слово" в новейшей рус. литературе сказал Островский; он открыл новый, неизведанный мир, к которому относился отнюдь не отрицательно, а с глубокою любовью. Истинное значение Г. - в красоте его собственной духовной личности, в глубоко искреннем стремлении к безграничному и светлому идеалу. Сильнее всех путанных и туманных рассуждений Г. действует обаяние его нравственного существа, представляющего собою истинно "органическое" проникновение лучшими началами высокого и возвышенного. Ср. о нем "Эпоху" (1864 № 8 и 1865 № 2).

С. Венгеров.

{Брокгауз}

Григорьев, Аполлон Александрович

{Половцов}

Григорьев, Аполлон Александрович

Русский критик и поэт. Род. в Москве, в семье чиновника. По окончании юридического факультета служил чиновником в Петербурге. В 1846 выпустил книжку стихотворений. Печатает статьи и переводы в разных малозначительных изданиях, изредка помещая свои работы в более крупных (театральные рецензии в "Отечественных записках"), пока не становится членом так наз. "молодой редакции" "Москвитянина", которой Погодин - издатель этого журнала - передал свой орган, находившийся в состоянии упадка. "Молодая редакция" группировалась вокруг двух писателей, сотрудников "Москвитянина" - Островского и Писемского. Литературно-критические статьи Г. являются в значительной степени прославлением обоих этих писателей, в особенности Островского. В своей автобиографии Г. сам красноречиво свидетельствует о том, какое огромное значение имел для него Островский. Не Пушкин, не Тургенев, о которых он был такого высокого мнения, а именно автор "Бедной невесты" и "Бедности не порок" позволил ему осознать себя. Отсюда - восторженный культ Островского, провозгласившего, по мнению критика, "новое слово" в литературе. В третьем номере "Москвитянина" за 1853 год появляется статья Григорьева, специально посвященная Островскому: "О комедиях Островского и их значении в литературе и на сцене". "Новое слово Островского, - заявляет он, - есть самое старое слово - народность". Но что такое собственно народность? Ответу на этот вопрос посвящена статья Г., написанная в форме письма к И. С. Тургеневу и напечатанная в 1860 году в "Русском мире". Народность в данном здесь толковании есть конечно не что иное, как национальность. Г. прекрасно отдавал себе отчет в том, что, говоря о нации, нужно иметь в виду не весь "народ", а "передовые его слои". Кого же разумел Григорьев под "передовыми слоями" русской нации? Так как речь идет о пьесах Островского, так как Островский назван именно национальным поэтом, то очевидно передовые слои русской нации - это те самые, которые изображены этим писателем, сказавшим свое большое новое слово, т. е. выросшее из крестьянства и мещанства русское купечество, близкое по своему умственному тонусу к своей исходной ячейке, к крестьянству и мещанству, еще не затронутым европейской цивилизацией. А что это именно так, что под нацией Григорьев мыслил купечество на фоне крестьянства, с совершеннейшей точностью сказано им в его письме к старшим славянофилам, с которыми "молодая редакция" "Москвитянина" находилась в несомненном, хотя и довольно далеком родстве. "Убежденные, как вы же, - говорит здесь Г., - что залог будущего России хранится только в классах народа, сохранившего веру, нравы, язык отцов, в классах, не тронутых фальшью цивилизации, мы не берем таковым исключительно одно крестьянство: в классе среднем, промышленном, купеческом по преимуществу, видим старую извечную Русь". С точки зрения инстинктивного, ощупью шедшего идеолога "среднего класса", "преимущественно купеческого", расценена Г. и вся литература дворянского периода. Наибольшее значение придается критиком "Москвитянина" тем двум дворянским писателям, которые в своей психике и в своем творчестве отразили и воплотили процесс эмансипации самосознания общества из-под власти идеологии "касты" во имя утверждения идеологии "народности", которые на место типа кастового, аристократического, "хищного" поставили тип национальный, народный, "смиренный". Это, с одной стороны, Пушкин, - творец фигуры Белкина, - с другой - Тургенев, - автор романа "Дворянское гнездо".

Как итог борьбы национального против кастового, родился у Пушкина образ Белкина - первое художественное оформление "критической стороны нашей души, очнувшейся после сна, в котором грезились ей различные миры". Дело Пушкина продолжил Тургенев. Белкин, - еще только "отрицательное состояние", некоторого рода схема, - превращается в живого человека - в Лаврецкого. Между тем как отец Лаврецкого - представитель касты, вольтерианец, грезил во сне о чужих мирах, герой "Дворянского гнезда", в чьей душе глубоко отзываются "воспоминания детства и семейные предания, быт родного края и даже суеверия", возвращается "на родную, его взрастившую почву", и здесь он "живет впервые полной, гармоничной жизнью". Белкин и Лаврецкий рисуются так. обр. критику "Москвитянина" как два момента в развитии и росте национального самосознания или как два этапа на пути к раскрепощению общества от власти идеологии касты (дворянства) во имя утверждения самосознания "среднего класса", купеческого, буржуазного. Процесс этот нашел свое завершение в творчестве Островского, который закрепил в своих пьесах победу "нации", "народности", над "кастой" и являет так. обр. по отношению к Пушкину и Тургеневу уже не "контурами" набросанный, а "красками" исполненный "образ народной нашей сущности".

Как идеолог "среднего класса" (хотя и недоработавшийся до четкого самосознания), Г. должен был относиться одинаково сдержанно как к славянофилам, так и к западникам. От славянофилов классического направления его отделяло убеждение, что будущее России - не в крестьянстве, а именно в "среднем классе", "преимущественно купеческом". Разногласие Г. и Хомякова - К. Аксакова было расхождением между славянофильством буржуазным и славянофильством помещичьим. Ему, идеологу купеческого класса, должен был претить и тот "социалистический" оттенок, который лежал на учении об общине старших славянофилов - славянофилов-помещиков. Расходясь со славянофилами, Г. не мог дружить, естественно, и с западниками. Если славянофильство было для Г. неприемлемым, как идеология известных слоев помещичьего класса, то западничество он отвергал главным образом за его централизаторские тенденции и за его культ идеи "человечества", следовательно как формальную идеологию прежде всего промышленной буржуазии европейского типа. Расходясь как со славянофилами, так и с западниками, Г. не мог сочувствовать, естественно, и социализму.

Отвергая и славянофильство, и западничество, и социализм, Г. вместе с тем инстинктивно находился в поисках такой теории, которая могла бы служить опорой для его собственной позиции как идеолога того класса, на который он очень отчетливо ориентировался. Но мыслитель не очень крепкий, идеолог класса, социально и политически незрелого, он не сумел изобрести ничего иного, как ту теорию, которую он назвал "органической". В одной из своих статей ("Парадоксы органической критики") Г. пытается собрать все те книги, которые могло бы назвать своими то "направление мышления", которое он окрестил "органической критикой" (критика здесь не только в смысле литературной критики), и уже один этот перечень книг - достаточно пестрый и сумбурный. Это - сочинения Шеллинга "во всех фазисах его развития", Карлейль, отчасти Эмерсон, несколько этюдов Ренана, сочинения Хомякова. Это - книги, "собственно принадлежащие органической критике". Затем имеется ряд книг, которые могут служить "пособиями", например труд Бокля, книга Льюса о Гете, сочинения Шевырева, статьи Белинского "до второй половины 40-х годов" и т. д. Основным базисом "органической теории" является философия Шеллинга. Метафизика Шеллинга, перенесенная в область общественно-историческую, учит тому, что "народам и лицам возвращается их цельное самоответственное значение". Эта формула "разбивает кумир, которому приносились требы идольские, кумир отвлеченного духа человечества и его развития" (Гегель). "Развиваются народные организмы. Каждый таковой организм, так или иначе сложившийся, вносит свой органический принцип в мировую жизнь. Каждый таковой организм сам по себе замкнут, сам по себе необходим, имеет полномочие жить по законам, ему свойственным, а не обязан служить переходной формой для другого..." ("Взгляд на современную критику искусства"). Формула Шеллинга (в противовес гегелевскому апофеозу человечества) служила оправданием права на самостоятельное существование русской народности, а "русская народность" была представлена в глазах сторонника органической теории преимущественно "средним классом", "еще не тронутым фальшью цивилизации".

Эстетические и литературно-критические взгляды Г. не только не противоречат его позиции идеолога "среднего класса", но вполне гармонически с ней сочетаются и логически из нее вытекают. Для него, как для идеолога здорового, поднимающегося, оформляющегося класса, естественно, совершенно неприемлема теория чистого искусства, и он прекрасно чувствовал и понимал, что подобная теория есть плод упадочного состояния общества и классов. "Не только в нашу эпоху", но "в какую угодно истинную эпоху искусства", так называемое "искусство для искусства" по существу немыслимо. А если истинное искусство не может быть "чистым", отрешенным от жизни, то естественно теряет всякий смысл, всякое право на существование так называемая эстетическая, "отрешенно художественная", или "чисто техническая" критика. Все эти рассуждения о плане созданий, о соразмерности частей и т. п. бесполезны "для художников", ибо последние "сами родятся с чувством красоты и меры", и для "массы", ибо "нисколько не уясняют ей смысл художественных произведений". Всякое истинное искусство всегда представляет собой выражение "жизни общественной". "Через посредство жизни творца" произведения искусства связаны "с жизнью эпохи". "Они выражают собой то, что есть живого в эпохе, часто как бы предугадывают вдаль, разъясняют или определяют смутные вопросы, сами нисколько, однако, не поставляя себе такое разъяснение задачей". "Как в фокусе", искусство "отражает то, что уже есть в жизни, и то, что носится в воздухе эпохи. Оно уловляет вечно текущую, вечно несущуюся вперед жизнь, отливая моменты ее в вековечные формы. Творцом художественного произведения является даже не столько художник, а скорее народ, к которому он принадлежит, и эпоха, когда он творит. Художник вносит в свои произведения - и свою личность и свою эпоху". "Он творит не один, и творчество его не есть только личное, хотя, с другой стороны, и не безличное, не без участия его души совершающееся". Поэтому-то "художество есть дело общее, жизненное, народное, даже местное". "Искусство воплощает в образы, в идеалы сознание массы. Поэты суть голоса масс, народностей, местностей, глашатаи великих истин и великих тайн жизни, носители слов, которые служат к уразумению эпох - организмов во времени - и народов - организмов в пространстве". А если искусство есть "выражение жизни", то единственной законной критикой является та, которая "присвоила себе название исторической". "Историческая критика рассматривает литературу, как органический продукт века и народа, в связи с развитием государственных, общественных и моральных понятий. Так. обр. всякое произведение литры является на суд ее живым отголоском времени, его понятий, верований, убеждений и постольку замечательным, поскольку отразило оно жизнь века и народа". "Историческая критика рассматривает (далее) литературные произведения в"их преемственной и последовательной связи, выводя их, так сказать, одно из другого, сличая их между собою, но не уничтожая одно в пользу другого". Наконец, "историческая критика рассматривает литературные произведения, как живой продукт общественной и моральной жизни, определяет, что произведение принесло, или лучше, отразило в себе живого, т. е. непременного, каких новых струн коснулось оно в душе человеческой, что, одним словом, внесло оно содержанием своим в массу познаний о человеке". Историческая критика может, однако, при известных условиях пойти по "ложному пути", а именно, стать критикой публицистической. В такую "ошибку" может впасть и "признанный критик", каким был "покойный Белинский", Белинский "второй половины 40-х годов". В конце 50-х и начале 60-х годов на арену русской общественности выступила, в лице Добролюбова и в особенности Чернышевского, революционная мелкобуржуазная интеллигенция, восторжествовала по всей линии публицистическая критика шестидесятников, и Григорьев, раздосадованный победой этих "семинаристов-социалистов", резко восстал против Чернышевского, на тот "варварский взгляд на искусство, который ценит значение живых созданий вечного искусства постольку, поскольку они служат той или другой поставленной теории, цели". Если раньше Григорьеву приходилось отстреливаться от дилетантов, превращавших искусство в забаву, то теперь он обрушивался с еще большей ненавистью на социалистов, для которых "вечное" искусство было лишь средством "рабски служить жизни".

В лице Г. выступает так. обр. на арену литературной критики, и отчасти публицистики, тот же самый класс, который в лице Островского нашел своего писателя-драматурга. Этот класс - "средний", "купеческий по преимуществу", - стоял в 40-е и 50-е гг. между классом помещиков и промышленников, с одной стороны, и классом мелкой разночинной буржуазии - с другой. Идеология Г. обращена поэтому с большей или меньшей враждебностью против обоих этих миров. Отсюда - его расхождение со славянофилами, его неприязнь к чистым западникам, его отрицание социализма. Этот класс стоял и между деградировавшим барством и восходившей разночинной интеллигенцией. Отсюда в области эстетической и литературно-критической - враждебное отношение Григорьева одинаково как к эстетическому взгляду на искусство и к эстетической критике, так и к утилитарному взгляду на искусство и к критике публицистической. В противовес обеим этим теориям - дворянской и мелкобуржуазной - Григорьев пытался построить из чужеземных материалов, главным образом из мыслей Шеллинга и Карлейля, свою теорию "органической критики", которая под флагом "русской народности" должна была отстоять право на существование в жизни и в литературе среднего класса, "нетронутого фальшью цивилизации", "сохранившего веру, нравы и язык отцов" - патриархальной и консервативной русской купеческой буржуазии.

Как поэтом Г. заинтересовались лишь в XX веке. В его поэзии нашли отзвук воззрения идеолога торговой буржуазии. В стихотворении "Москва", где говорится о том, что когда-нибудь вновь загудит умолкнувший вечевой колокол, он прославляет древнюю торговую республику. С этой же очерченной выше идеологией связаны и его протесты против знати и абсолютизма. В драме "Два эгоизма", в поэме "Встреча" он зло высмеивает аристократию и дворянскую интеллигенцию, как западническую, так и славянофильскую, "столбовых философов". Но в лирике Г. есть другая, особая сторона. В ней отразилось чувство великого общественного сдвига его времени, крушения старого, патриархального быта. Сам поэт - питомец Замоскворечья, оторвавшийся от своей мещанско-чиновнической среды, - интеллигентный пролетарий, не находящий себе места ни в старом, ни в новом. Вечный скиталец, он недаром любит цыганский романс с его тоской и безудержностью. Этот культ "цыганщины" и привлек к Г. внимание крупного поэта, которому эти мотивы также были близки, - А. Блока. Блок заинтересовался Г., нашел в нем и его судьбе много общего с собой и тщательно собрал стихотворения Г., снабдив их примечаниями и вступительной статьей (изд. Некрасова). Влияние Г. на поэзию Блока несомненно (ср. "Снежную маску", "Вольные мысли" и др.). В отношении формы Г. также был предшественником Блока: он уже применял дольник, впоследствии разработанный Блоком.

Деятельность Г. как переводчика Беранже, Гейне, Гете, Шиллера, Шекспира, Байрона, Софокла - должна быть также отмечена.

Библиография: I. Собр. сочин., под ред. и со вступит, ст. Н. Н. Страхова (вышел лишь I т., СПб., 1876); Собр. сочин., под род. В. Саводника, М., 1915-1916 (14 выпусков); Стихотворения, М., 1915; Мои литературные и нравственные скитальчества, под ред. и о послесловием П. Сухотина, изд. К. Ф. Некрасова, М., 1915; А. А. Григорьев. Материалы для биографии, ред. В. Княжнина, П., 1917 (произведения, письма, документы); Поли. собр. сочин., под ред. В. Спиридонова, т. I, П., 1918.

II. Языков Н. (Н. Шелгунов), Пророк славянофильского идеализма, "Дело", 1876, IX; Венгеpов С. А., "Молодая редакция" "Москвитянина", "Вестник Европы", 1886, II; Саводник В., А. А. Григорьев (Сочинения Григорьева, М., 1915, т. I); Княжнин В., Ап. Григорьев-поэт, "Русская мысль", 1916, кн. V; Леpнеp H., Ст. в "Истории русской литературы XIX в.", изд. "Мир"; Гроссман Л., Основатель новой критики, сб. "Три современника", М., 1922; Бем А., Оценка А. Григорьева в прошлом и настоящем, "Русский исторический журнал", 1918, V; Сакулин П., Органическое мировосприятие, "Вестник Европы", 1915, VI; Его же, Русская литература и социализм, ч. 1, Гиз, 1924; Благой Д. Д., А. Блок и А. Григорьев, об. "О Блоке", "Никитинские субботники", М., 1929; Фpиче В. M., Ап. Григорьев, Ст. в "Истории русской критики", ред. Вал. Полянского, М., 1929, т. I; Рубинштейн Н., Ст. о Григорьеве в журн. "Литература и марксизм", кн. II, 1929.

III. "Библиографию о Григорьеве" (328 номеров) см. в указ. выше "Материалах", под ред. В. Княжнина, стр. 352-363 и у Владиславлева, Русские писатели, изд. 4-е, Л., 1924.

В. Фриче.

{Лит. энц.}

Григорьев, Аполлон Александрович

Лит. критик, эстетик, поэт. Род. в Москве. Окончил юрид. ф-т Моск. ун-та (1842). Библиотекарь и секретарь правления Моск. ун-та (1842-1844). В 1847 преподавал законоведение в Моск. гимназии. В 1850-1856 - критик в редакции "Москвитянина", чьи позиции были близки славянофильству. В 1857 в качестве наставника уехал за границу с семейством кн. Трубецких, где пробыл около двух лет. Был в Петербурге, затем в Оренбурге, преподавал в кадетском корпусе. Активно занимался лит. работой. Будучи нек-рое время близким к петрашевцам, Г. скоро отошел от идей утопического социализма. Утверждал, что произведение искусства является органическим продуктом эпохи и выражает жизнь "через посредство жизни художника". Как отмечает его биограф У.Гу-ральник (ФЭ), миссию художеств. творч. он видел не в "рабском служении" какой-либо идее, а в выявлении "вечных начал" жизни, к-рые лежат под видимыми, переменными и случайными явлениями. Считал, что внутр. закономерности искусства познаются лишь интуитивно. Основополагающими при этом становятся принципы симпатии и наития как начала всякой серьезной художеств. критики. Стремясь философски осмыслить осн. линию рус. литературы, Г. видел в произведениях Пушкина, Гоголя, Островского отражение разл. фаз столкновения двух типов - нац. и кастового, нар. и аристократического, хищного и смиренного, причем органичным для рус. нац. развития Г. считал тип нар. и смиренный.